Осенью в театре Книппера впервые явился «Недоросль» Фонвизина, и Потемкин, не скрывая своего восхищения, первым швырнул на сцену кошелек с золотом – актерам. Это был триумф! После ходульных трагедий Запада, в которых герой, не в меру крикливый, закалывается картонным мечом, рыча на публику о своем благородстве, Денис Фонвизин освежил сцену русскую живым просторечием: «Я тебе бельмы-то выцарапаю… у меня и свои зацепы востры!» Потемкин спросил Фонвизина:
– Слушай, откуда ты эти «зацепы» взял?
– Да на улице. Две бабы дрались. От них и подслушал…
На выходе из театра Потемкин прижал автора к себе:
– Умри, Денис, или ничего не пиши более!
Фонвизин был уже наполовину разрушен параличом.
– К тому и склоняюсь, – отвечал он грустно…
Английский посол Гаррис (и не только он) не мог взять в толк, отчего Денис Фонвизин, всем обязанный Панину, часто навещает Потемкина, потешая его анекдотами о Франции и сплетнями столичными. Екатерина тоже не одобряла их обоюдной приязни, она писала с ревностью: «Черт Фонвизина к вам привел. Добро, душенька, он забавнее меня знатно; однако, я тебя люблю, а он, кроме себя, никого…»
Павел боялся возвращаться в Россию, после истории с Бибиковым сделался подозрителен. Нюхал, что давали на обед. Ел мало. Винопития избегал. Куракин признался ему:
– Письма мои к Бибикову в портфеле императрицы, дядею мне граф Никита Панин, да еще я кузен княгини Дашковой… Так все «ладно», что не лучше ли мне в Париже и оставаться?
– Тебя здесь оставить – на себя грех взять…
В Парижской академии Павел слушал лекцию Макера о свойствах запахов и способах уничтожения зловония в нужниках. Он проявил либерализм, позволив Бомарше прочесть ему «Свадьбу Фигаро», запрещенную королевской цензурой. Празднества в честь «графов Северных» продолжались, но в душе цесаревича таились страхи. Людовик XVI уже знал о письмах Бибикова.
– Неужели, – спросил король, – в вашей свите нет человека, на которого вы могли бы полностью положиться?
– Что вы! – отвечал Павел. – Если мать узнает, что я полюбил собаку, она завтра же будет утоплена с камнем на шее.
Покинув Париж, Павел с женою навестил Брюгге, где их потчевал принц Шарль де Линь, всегда обворожительный. Выслушав рассказ Павла о привидениях, навещавших его в канун открытия памятника Петру Великому, весельчак сказал:
– Ото всех привидений помогает избавиться пиво…
Крепкое фламандское пиво вызвало у Павла бурный понос, он стал обвинять остроумца в том, что тот пытался его отравить. В августе «графы Северные» направились в Монбельяр, при въезде в который захудалые его жители встречали Марию Федоровну, держа перед собой развернутую карту России; они кричали:
– Кто бы мог подумать, что наша принцесса, собиравшая в лесу каштаны, станет хозяйкой всего вот этого!
Монбельяр на карте «всего вот этого» выглядел бы крохотной точечкой. На родине жены Павел вел жизнь немецкого бюргера. Фридрих II предложил ему обратный маршрут через Пруссию, чтобы не вязнуть в грязи размытых дорог Речи Посполитой, но Павел боялся нарушить приказ матери. Тем более что «старый Фриц» погнал с прусской службы братьев его жены. Тихими вечерами, любуясь видами дальних гор, монбельярцы грезили о сладком будущем:
– Надо ехать в Россию! Неужели императрица не даст всем нам по губернии, чтобы мы не нуждались?..
Екатерина в письмах предупреждала невестку, чтобы при возвращении не вздумала закатывать глаза, устраивать рыдания и падения в обморок: «Мы люди простые, Руссо никогда не ценили и таких фокусов не понимаем». Монбельярцы, крайне сентиментальные, строго осуждали Екатерину за жестокосердие:
– В чем же ином, как не в слезах и обмороках, проявляется все нежное, что заложено в чувствительных душах?..
А по ночам Монбельяр вздрагивал от женских воплей: это не в меру сентиментальные мужья полосовали плетями своих жен, с кровью рвали с голов их волосы. Вот еще один пример тому, что слезливая сентиментальность часто сопряжена со звериной жестокостью. (Эта жестокость от монбельярцев перешла к внукам Екатерины – императорам Александру и Николаю Первым.) Наконец до Монбельяра дошли газеты, в которых писали, что татарские волнения в Крыму грозят России войной.
– Да и кому нужен этот Крым с его овчинами и кониной? – негодовал Павел. – Никто в России о Крыме и не думает, кроме дурака Потемкина и развратной своры моей матери…
Волнения в Крыму и Тамани начались еще в мае 1781 года – с пустяков. Батыр-Гирей и Алим-Гирей, жившие тогда за Кубанью, стали внушать ногаям и татарам, что Шагин-Гирей, прямой потомок великого Чингисхана, не желает продолжить его потомство. На базарах Кафы дервиши призывали народ плодиться:
– Не будем подражать нашему хану, который, нарушив законы Корана, не пожелал иметь даже четырех обязательных жен, а ночует с тощей француженкой… Куда делась его прежняя сила и доблесть? Неужели исчезла вместе с гаремом?
Шагин-Гирей вздернул на виселицах главных крикунов. Он рассчитывал на защиту своих «башлеев» (солдат, обученных по-европейски). Но все же отправил тревожную эстафету Потемкину, прося кораблей – на случай бегства. Потемкин прислал в Ени-Кале своего племянника, Сашку Самойлова, который, приглядевшись к смуте, советовал хану ехать в Херсон. Но турецкие десанты уже высаживались в Анапе, а Батыр-Гирей с ордами ногаев и головорезов-наемников взял с моря Арабат. Таманские татары вдруг объявили себя в подданстве халифа-султана! Самойлов отписывал дяде: татарская знать не смирилась ни с реформами, ни с тем, что Шагин позволил Суворову вывести христиан в русские пределы, после чего Крым охватило поголовное обнищание. Конечно, справедливо докладывал Самойлов, дело не в том, что Шагин завел себе француженку, – бунт подготовлен турецкими эмиссарами!