Колосс Родосский, днесь смири свой гордый вид!
И нильски здания высоких пирамид
Престаньте более считаться чудесами!
Вы смертных бренными соделаны руками…
Александр Николавевич Радищев тоже просил поэта:
– Извольте и мне, сударь, подарить творение свое.
– Милости прошу! Услужать публике всегда рад…
Под утро следующего дня Радищев уже заканчивал «Письмо другу, жительствующему в Тобольске». Перебрав имена злодеев, которые с титулом «великих» вошли в историю человечества, он пришел к выводу, что все эти великие не добродетелями, а кровью народной украшаются. И «великие имени пороки», заключил Радищев… Над славным русским Петрополем медленно рассветало. В постели сладко спала молодая жена. Еще ничто не было решено.
– Великие пороки… великие! – утвердился Радищев.
– И совсем он не великий! – сказала Дашкова. – Многое можно понять в нашей истории, если всегда помнить, что Петру хотелось из русских немцев наделать, мой дядя-канцлер своими глазами читал его указ, по которому немецкий язык должен быть введен во всех учреждениях империи.
– Но сейчас, – отвечал Кауниц, – у вас императрица – немка, которая даже в костюме показывает, что она русская.
– И в этом ее величие, – согласилась Дашкова…
Беседа состоялась в Вене; Иосиф не принял ее, сославшись на то, что его глаза не выносят яркого света (а почему он так сказал – понять трудно). Кауниц имел неосторожность послать Романовне визитную карточку, и Дашкова сразу решила у него столоваться. Но поставила условие, чтобы обед состоялся раньше срока, «и при том безо всякого замедления», писала она, оговорившись, что здоровье не позволяет отступать от этой регулярности. Кауницу никто еще условий не ставил. За столом он, естественно, завел речь о Петре I и его заслугах, ибо вся Европа тогда много рассуждала о памятнике ему работы Фальконе. Дашкова отвечала Кауницу, что в ее глазах Петр деспот, его реформы лишь грубое насилие над Россией.
– Как у нас пишут историю? – возмущалась Романовна. – Будто в Саардаме царь выучился строить корабли. Но, учтите, он пробыл там всего восемь дней, половину недели был пьян, в другие дни волочился за девками… Продажные писаки нагородили о нем чепухи, а публика повторяет. Если уж Петр и учился кораблестроению, так не в Голландии, а на верфях Архангельска, но об этом Вольтер, конечно, не упомянул.
– Все-таки, – скромно заметил Кауниц, подавленный энергией дамы, – отрадно видеть монарха в образе плотника.
– Плотника? – возмутилась Дашкова. – Если даже и представить Петра с топором в руках, то эта поза достойна лишь сомнения. Когда в стране все повержено во прах, народ нищенствовал, а он, вместо того чтобы спасать свое государство, потешал себя на голландских верфях с топориком…
«На этом я остановилась. Кауниц молчал; я без сожаления перешла к другому предмету». Через Прагу и Дрезден княгиня явилась в Берлине – прямо на маневры (что женщинам возбранялось). «Впрочем, Фридрих сделал исключение из общего правила для меня». Принцесса Генриетта сказала ей:
– И охота вам видеть нашего старого брюзгу!
Наконец Дашкова всех великих мира сего обскакала, всех посмотрела, всем себя показала и направилась в Россию, а сыну в дороге она внушала держать нос повыше:
– Все люди, на тебя глядя, вот увидишь, станут дивиться, говоря: «Каков у нее сын! Какова мать, таков и сыночек…»
Впереди кареты Романовны, обгоняя ее со скоростью курьерских лошадей, спешила весть – Дашкова везет для Екатерины нового фаворита, своего бесподобного и гениального сына. Прибыв в Петербург, княгиня первым делом установила, что Потемкин каждодневно навещает свою племянницу графиню Скавронскую, живущую неподалеку. Фаворита она стала гневно упрекать – почему не отвечал на ее письма? Потемкин сказал:
– Окстись! Я королю прусскому и папе римскому не соберусь ответы писать, так неужто на тебя еще время тратить?
– А вот и мой сын, – показала ему Дашкова князя.
– Яблоко от яблони далеко не падает, – отвечал Потемкин.
Дашкова стала плакаться о своем «разорении»:
– Мне еще сто шестьдесят семь душ недодали. Я ведь и в Сенат могу жаловаться, только не хочется, чтобы люди не говорили: «Вот Дашкова приехала и сразу склоки развела…»
– Брось, княгиня! Души твои крепостные или разбежались от голода, или умерли от голода тоже. И не гневи бога: о том, как моришь ты мужиков поборами несметными, весь свет извещен, и ты не скули. Денег у тебя – куры не клюют, так не складывай их по банкам в Европе, а живи открыто, как все люди живут…
Скопидомствуя, Дашкова обедала по чужим домам. За ней водилась дурная привычка и в рукаве своем что-нибудь со стола утащить. Если же в доме были военные, она выклянчивала у них поношенные мундиры, обдирая потом с них серебро и позолоту, которые и продавала, как базарная старьевщица. Словно в подтверждение нехороших слухов, княгиня упросила Потемкина взять сына Павла к себе в адъютанты – это и была первая ступенька к престолу! Светлейший как-то навестил Романовну на ее даче, подъехав шестеркою великолепных лошадей. В разговоре засиделся у Дашковой до вечера, а когда собрался уезжать, из его кареты одни оглобли торчали.
– Куда лошадей подевал? – накинулся он на кучера.
– Уже пашут.
– Как, пашут? – обомлел Потемкин…
Оказывается, у Дашковой ничто зря не пропадало: пока гости беседуют с нею о выкрутасах философии новейшей, она на чужих лошадях пашет, чтобы даром они не простаивали. Шестерку коней «сребро-розовой масти» вернули с поля – всех в мыле, зверски исхлестанных кнутами, ибо выездные лошади Потемкина ходить в плуге, конечно же, приучены не были…