Екатерина была разъярена бессилием медицины.
– Во, трясуны проклятые! – ругала она врачей. – Сами едва ноги таскают, из своих хвороб не выберутся, а других лечить вознамерились. Им только дайся – зарежут!
Потемкин, как и Екатерина, медицины не жаловал.
– Верно, матушка, – поддакивал он. – Как можно здоровье дохлому эскулапу вверить? Бодрое же здравие лекаря – как вывеска над трактиром. Ежели вывеска хороша, с охотой в трактир идешь, а коль дурна – и силком не затащишь.
Роджерсон подтвердил, что рак неизлечим. Императрица не верила. Ее рациональный подход к жизни не мог смириться с тем, что в этом мире есть нечто такое, от чего не спасут ни слава, ни власть, ни деньги. Она сделала официальный запрос в Мадрид: правда ли, что в горах басков водятся ящерицы, отвар из которых излечивает раковую опухоль? Ответ был неопределенным. Но газеты Европы уже наполнились слухами, будто русская императрица сама больна раком и готовится к операции. Она велела узнать: откуда сия ложь произросла? Оказывается, газетеры германского Кельна уже давно сообщали о болезни Екатерины в таких выражениях: «Она умирает от рака, и это большое счастье для всего мира». Екатерина сказала:
– «Ирод», хрыч старый, исподтишка мне гадит…
Но как ни злилась на Фридриха, коммерческий договор с ним продлила, чтобы через торговые связи контролировать политику Пруссии, противоборствующую венским каверзам (это было сейчас на руку русскому Кабинету). Вскоре Потемкин доложил, что Ламбро Каччиони, верный слуга России, жалуется: война не принесла грекам свободы, а тем, кто бежал в русские пределы, земли отведены плохие. Потемкин сказал, что эллины народ умный, Россия должна исповедовать их опыт в коммерции, в дипломатии и навигации флотской. Петербург по его почину вскоре обогатился Греческой гимназией, для которой Академия выделила лучших педагогов. Учеников пичкали иностранными языками (вплоть до албанского), моралью с логикой, танцами с фехтованием и алгеброй – «до интеграла и дифференциала». Так незаметно, исподволь, Россия готовила будущих борцов за греческую свободу и независимость…
Греческий проспект в Петербурге – память об этом!
Русские двери в Европу были раскрыты настежь – невские берега издавна влекли иностранцев, желавших обрести новую родину. Россия жестоко перемалывала людские судьбы: живописцы могли стать экзекуторами, граверы – варить пастилу, кондитеры – разводить овец, шлюхи могли превратиться в русских графинь, а французские маркизы – в убогих кастелянш. До самого ледостава прибывали в Петербург корабли, бросая якоря возле Биржи. Но часто вместо рабочих рук и разумных голов государство получало болванов и авантюристов. Немецкий офицер с длиннейшей шпагой требовал, чтобы его везли прямо в Зимний дворец:
– Императрице нужны такие храбрецы, как я!
– Не верьте ему, – доносилось из трюмов. – Мы всю дорогу от Гамбурга не знали, как уберечь от него свои кошельки…
Сказочно прекрасный корабль вошел однажды утром в Неву и бросил якоря. Это прибыла герцогиня Кингстон – с единой целью – увидеть великую государыню.
– Меня же интересует только корабль, а не эта авантюристка, годная только для эшафота или лупанария, – сказала Екатерина, забираясь в карету. – Герцогине Кингстон давно под шестьдесят, но сэр Гуннинг сказывал, что на безбожных карнавалах Венеции она являлась во всем том, в чем и родилась, не забывая, однако, прикрыть срам гирляндой из розочек… Я же знаю! Из театров Лондона ее выводили с полицией, а в Берлине она выпивала две бутылки подряд, после чего еще танцевала.
Ах, эта пресыщенная, самодовольная Англия, где трехлетние девочки-аристократки имеют по шесть баронетских титулов, в двенадцать лет они уже невесты милордов, к шестнадцати успевают побывать женами пэров и герцогов, после чего, быстро овдовев, начинают путешествовать. Из этого чванного мира лондонской элиты вышла и герцогиня Кингстон. Толпы народа заполняли набережные Невы, дивясь ее большому красочному кораблю; нарядные лодки знати приставали к трапу его. Кингстонша, как прозвали ее в народе, принимала гостей в герцогской короне, унизанной рубинами, знакомила со своей плавучей картинной галереей, которая высоко ценилась знатоками. Она говорила, что согласна пополнить Эрмитаж любой картиной, какая приглянется императрице, включая и подлинник Рафаэля. Герцогиня рассказывала, что будет счастлива, если ее пожалуют в статс-дамы русского двора… Из кареты разглядывая корабль, Екатерина сказала:
– При моем дворе фрейлины назначаются по заслугам отцов, а звание статс-дамы сопряжено с заслугами мужа… Какие же заслуги у герцогини Кингстон перед Россией?
Однако от посещения корабля императрица не отказалась. Кажется, ей нравилось дразнить самолюбие Англии, прощавшей аристократам любые преступления, если они не раскрыты, и карающей грехи женщин, если они не сумели укрыть их от глаз общества. Кингстон со слезами просила у Екатерины политического убежища; императрица подарила ей земли на Неве возле Шлиссельбурга, позволила строиться в окрестностях столицы и в самом городе. Но, увы, Петров покинул миллионершу…
Екатерина встретила поэта очень любезно:
– Ну, миленький, похвастай, что привез?
– Я перевел «Потерянный рай» слепца Джона Мильтона.
– А что далее делать собираешься?
– Дерзаю за «Энеиду» Вергилия взяться.
– И то дело! Переводы свои мне читать будешь… Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!