– Все возвращается на круги своя, – сказал он.
Но в Адмиралтействе, когда получал назначение вернуться на родину, мастеру стало невмоготу от обиды:
– Клеотуром никогда не был и в передних не околачивался, ласки у персон выискивая. Едино оправдание карьере моей: век утруждался, да еще вот люди мне попадались хорошие. Я покровителей не искал – они сами нашли меня!
Как не стало Камертаб, как погибли сыновья, все в жизни пошло прахом; раньше никогда о деньгах не думал, а теперь, на склоне лет, и деньги перевелись… До отъезда в Архангельск он прожился вконец, обиду сердечную вином заглушая.
Анна Даниловна, на мужа глядя, страдала:
– С первым маялась, и второй – с рюмкою.
– Молчи. Сбирайся. До Соломбалы.
– Знай я, что так будет, зачем я Казань покинула?
– Ништо! На севере тоже люди живут…
Полярная ночь тиха. Архангельск в снегу, в гавани Соломбалы – недостроенные суда. Прохор Акимович поселился в доме покойного дяди Хрисанфа, работал в конторе, украшенной гравюрами с видами старинных кораблей, в горшках цвели герани, за окошками сверкал иней. Ливорнский пудель Черныш выходил вечерами на крыльцо, озирал снежные сугробы, и, замерзнув, возвращался домой – отогреваться у печки.
– Плохо тебе, брат? – спрашивал его хозяин.
Анна Даниловна в таких случаях говорила:
– Он еще у собаки спрашивает! Где бы меня спросить – каково мне, бедной, в эдакой-то юдоли прозябать?
Только теперь Прохор Акимович осознал ошибку: ах, зачем увел под венец эту чужую женщину, и боль о прошлой любви Камертаб камнем ложилась на покаянное сердце. Наливал себе водки, закусывал ее ломтями сырой семги. Над рабочим столом, заваленным чертежами кораблей, укрепил лубочную картинку «Возраст человечий»: жизнь делилась тут на семь долек.
– И в каждой по семь годочков! Детство и юность, совершенство и середка. Затем первая середина, до которой я дожил. А затем – старость и непременное увядание…
На исходе зимы довелось Курносову прочесть стихи Державина, писанные на смерть Потемкина:
Но кто идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горны?..
Не ты ли, счастья, славы сын,
Великолепный князь Тавриды?
Не ты ли с высоты честей
Незапно пал среди степей?..
Жуть охватывала при мысли, что уже не Потемкин – тень его! – по сю пору блуждает по берегам Черного моря, исполинская, – ищет светлейший места, где бы отряхнуть прах свой, где бы кости свои оставить. Мастеру и за себя становилось страшно:
– Вот был я, первый и последний дворянин Курносов, а не бывать продолжению моему. Одно останется – корабли, гавани да крест на кладбище. А как жил, как любил, как умирал – все позабудут люди… Ладно! Не я первый на Руси такой, не я и последний. Не для себя жил, не для себя старался…
Он скинул ботфорты – обул валенки: так удобнее. Зябкой рукой снова налил себе водки. Анна Даниловна извела мужа попреками:
– На што мне, несчастненькой, така доля выпала? Солнышко не светит, яблок и вишен нету, все округ трескою пропахло. Зачем мне шаньги ржаные, неужто не поем булок с изюмом?
– Если невмоготу, так езжай отсюдова.
– И правда, друг, отпусти доченек повидать…
Уехала! Посмотрел он, как взвихрило снег за ее санками, спешащими в неизбытное, и опять вспомянулась юность, страданьями еще не початая. И первые казанские радости, когда браковал он лес, выбирая из бревен самые чистые, самые непорочные, без сучков, без свиля, без косослоя… Конец всему! «Ладно, – сказал себе в утешение, – проживем и так: без любви. В конце-то концов, и добра повидал немало. Спасибо людям хорошим и добрым – за то спасибо, что они были. Теперь их тоже не стало…»
Он вернулся в контору, налил себе водки.
Опьянев, он говорил по-английски и голландски, пересыпал речь словами турецкими, ругательствами испанскими. Собака внимательно слушала хозяина. Слушала и молчала.
– Не понимаешь меня? Да и кто поймет ныне?..
Слоистый снег покрывал древнюю землю Архангельска.
Утром думал Прохор Акимович: отчего маета душевная? И понял, что выдернут из души главный стержень, а стержнем этим была служба при Потемкине, князе Таврическом. При нем все было иначе: бедово, непостоянно, пышно и жутко, но зато и радостно, трудолюбиво. И жить хотелось тогда – напропалую, тоже отчаянно и радостно. Теперь стержня не стало…
– Ничего не стало, Черныш, – сказал он собаке.
Он просунул ноги в валенки, мундир теснил его – Курносов облачился в кацавейку, что носил еще дядя Хрисанф, и стал похожим на своего покойного дядю.
– Ах, да что назад-то оглядываться? – сказал.
Здесь же, на верфях Соломбалы, Курносов равнодушно воспринял весть о смерти Екатерины, меланхолично пережил невзгоды царствования Павла I – вплоть до воцарения Александра I. Внук Екатерины поспешил заверить общество, что возвращается на стезю своей бабки, желая исправить разрушенное, поднять все уроненное, и Прохор Акимович вскоре же получил именной рескрипт о присвоении ему чина генерал-майора по флоту.
Рескрипт застал мастера дел корабельных в конторе: он сидел за столом хмельной и небритый.
– Теперь уже поздно, – сказал он, никак не выразив ни печали, ни радости.
Осенью 1802 года до Архангельска дошло, что Радищев, не веря в справедливость на свете, принял чашу смертную.
Это известие ошеломило Курносова:
– Вот так! Если уж самые умные люди на Руси таково из жизни уходят, мне-то, сирому, сам бог указал…