– О, как она милосердна! – воскликнул Даманский.
– Не спешите, – притушил его радость Голицын. – Вы должны пройти к своей госпоже, и пусть она честно признается перед вами, кто она такая, откуда родом и прочее.
Даманский беседовал с Таракановой по-итальянски: через дверь было слышно, как она плачет, упрекая его в чем-то, потом громко вскрикнула – и Даманский выскочил из камеры:
– Она утверждает, что сказала вам правду.
– Так кто же она такая? – рассвирепел Голицын.
– Дочь покойной Елизаветы и Разумовского…
Тараканова просила священника православного, но со знанием немецкого языка. Такого ей представили. Перед ним она каялась во многих грехах и любострастии, но своего подлинного имени так и не открыла. А в декабре умерла. Самозванка покоилась на плоской доске, еще не убранная к погребению, с широко открытыми глазами. Растопырив два пальца, князь Голицын аккуратно закрыл их… Бездонное, как океан, великое молчание истории – о, как оно бывает тягостно для потомков!
В декабре двор – длиннейшими караванами – покинул Москву, устремившись в столицу. До нового 1776 года оставались считанные дни. Морозище лютовал страшный. Лошади закуржавились от обильного инея. Дорога занимала пять дней и десять часов. От старой столицы до новой было 735 верст, аккуратные дощечки с номерами отмечали каждую версту… В конце поезда скромно катились Безбородко и Завадовский, а пьяный кучер из хохлов часто задевал боками возка верстовые столбы…
– Понатыкали столбив, що и нэ проихать чоловику…
В карете императрицы Потемкин сам топил печку.
– Все время загадки! – жаловался он, обкладывая берестой поленья. – Дашь человеку мало прав – считаться с таким не будут, дашь много воли – распояшется, мерзавец, и других под себя подомнет. До чего трудна эта наука!
Екатерина, грея руки в муфте, сидела в уголке кареты, поджав под себя зябнущие ноги. Она сказала, что империя двигается не столько людьми, с нею, императрицей, согласными, сколько умными врагами ее царствования. И даже назвала их поименно: граф Румянцев-Задунайский, братья Панины, князь Репнин. Главное в управлении государством – не отвергать дельных врагов, а, напротив, приближать их к себе, делая их тем самым безопасными, чтобы затем использовать в своих целях все их качества, включая и порочные.
– Но помни, что имеешь дело с живыми людьми, а люди – не бумага, которую и скомкать можно. Человека же, если скомкаешь, никаким утюгом не разгладишь…
Отношение ее к людям было чисто утилитарным: встречая нового человека, она пыталась выяснить, на что он годен и каковы его пристрастия. Всех изученных ею людей императрица держала в запасе, как хранят оружие в арсенале, чтобы в нужный момент извлечь – к действию. Кандидатов на важные посты Екатерина экзаменовала до трех раз. Если в первой аудиенции он казался глупым, назначала вторую: «Ведь он мог смутиться, а в смущении человек робок». Второе свидание тоже не было решающим – до третьего: «Может, я сама виновата, вовлекая его в беседы, ему не свойственные, и потому вдругорядь стану с ним поразвязнее…»
Пламя охватило дрова, в трубе кареты загудело.
– А зачем взяла ты у Румянцева этих ослов – Безбородко да Завадовского? Ведь их ублажать да кормить надобно.
– Ослов всегда кормят, – отвечала Екатерина. – Если их не кормить, кто же тогда повезет наши тяжести?
Безбородко и Завадовский появились в Москве, состоя в походном штате Румянцева, который соперников в делах воинских не терпел. И сковырнуть Потемкина фельдмаршалу явно желалось. А тут – кстати! – Екатерина нажаловалась, что бумаг у нее скопилось выше головы, а секретари-лодыри.
– Твои реляции-то кто писал для меня?
Румянцев назвал искусника Безбородко, императрица велела явить его. Но, памятуя о завидном могуществе Потемкина, фельдмаршал сказал Завадовскому, чтобы тоже представился.
– А мне-то зачем? Да и боюсь я, – струсил тот.
– А вот как дам по шее… не бойсь!
Появление Безбородко не обрадовало Екатерину: чурбан неотесанный, шлепогубый, коротконогий, глазки свинячьи. Зато мужественная красота Завадовского ей приглянулась. Близ этого чернобрового красавца Безбородко казался женщине ненужным и даже глуповатым. Из вежливости она его спросила:
– Французским достаточно владеете?
– Не удосужился. Едино латынь постиг.
– Вряд ли вы мне сгодитесь, – поморщилась Екатерина.
Чтобы избавиться от урода, она строго сказала, что возьмет его в кабинет-секретари при условии, если через год он будет владеть французским, как природный парижанин:
– Дабы времени зря не терять, покопайтесь пока в делах иностранных, разберите в моих шкафах книги, я вас у принятия челобитен попридержу… А там видно будет!
По приезде в столицу Завадовский получил от императрицы перстень с ее монограммой, а Безбородко, словно крот, перерывал архивы, принимал челобитные, штудировал дипломатические акты. На масленицу Екатерина созвала к блинам всех дежурных при дворе. Велела и кабинет-секретарей позвать. Камер-лакей доложил, что в канцелярии пусто, как на кладбище:
– Только какой-то Безбородко торчит!
– Ну что ж. Зови хоть его… торчащего там!
За блинами возникла речь об одном старинном законе; все путались, плохо в нем извещенные, и тогда Безбородко с конца стола прочел его наизусть. Екатерина, не доверяя такой памяти, велела принести том законов, а Безбородко подсказал:
– Это на странице двести семнадцатой, снизу!