Синело море, кричали чайки, к столу подавали рыбу и виноград. Однажды (босой и в халате) Потемкин гулял по берегу лимана, когда к нему подошел солдат с галерной флотилии, крепко подвыпивший, и спросил бесстрашно:
– Смею ль открыть вашей светлости тайну?
– Какую, братец?
– Вчера, изволите знать, бомбарду взорвало. Сразу восемьдесят душенек погибло. Я один уцелел. И прошу: не велите французам нами командовать. По-русски не разумеют, только тумаки раздают. Эдак дела не объяснишь. С русским-то офицером язык мы всегда найдем. И бомбарду не взорвало бы никогда, если бы столковались мы.
– Спасибо, братец, за честность. Я подумаю…
Примерно о том же завел речь и князь Репнин (но уже в рассуждении русского помещика и аристократа):
– Греки сражаются заодно с нами за свободу свою, и тут что скажешь? Ордена, чины, деньги – для них ничего не жалко. А вот причастность принца Нассау-Зигена… к чему нам она? Русские офицеры, как и солдаты их, мрут от грязи и голода, чечевице радуясь, а принц одним махом три тыщи наших мужиков обрел. А вы ему еще и Массандру подарили… За что? Человек он, не спорю, смелости легендарной. Но в поступках сего палладина нет ли плана, один порыв честолюбия. Когда-нибудь, – заключил князь Николай Васильевич, – он сам взлетит на воздух и многих увлечет в пучину.
– Ежели принца Нассау убрать, – отвечал Потемкин, – так над флотилией гребной опять Мордвинов возвысится. По мне, лучше с безумцем быть, нежели с человеком робостным. Я не виноват, что здесь, под Очаковом, сложились такие конъюнктуры, какие и при дворах складываются. Но принца изгонять я не стану: нам его связи с Мадридом еще пригодятся…
Сидя в шатре, Потемкин поглощал квас, переводил с французского языка книгу Сен-Пьера о вечном мире. Отбросив перо, велел Попову звать композитора Джузеппе Сарти.
– К падению Очакова прошу сочинить хорошую ораторию на канон «Тебе бога хвалим». Оркестры соедини с рогами и литаврами, добавь громов пушечных и звонов колокольных. Да попробуй в паузах бубны цыганские.
– Когда же падет Очаков? – спросил Сарти.
– Об этом извещен я и всевышний…
Снова примчался курьер из Бессарабии.
– Хотин пал! – возвестил он, из седла выпрыгивая.
– Врешь, – отвечал Потемкин. – Сам-то видел ли?
– Видел! Салтыков уже пировал с пашою Хотина, а с ними две гурии были… одна гурия из гарема хотинского, а другая, кажись, метресса нашего Салтыкова, и сейчас она бежала в Варшаву…
Салтыков во всем опередил его светлость. Опечалясь завистью, воинской и мужскою, Потемкин мутным глазом, источавшим слезу, еще раз обозрел нерушимые стены Очакова:
– Ладно. Спать пойду. Мух-то сколько, господи!..
Стон стоял под Очаковом от мириадов мух, которые облепляли мертвецов, роились над лужами поноса кровавого. Все это – нестерпимые факты «времени Очакова и покоренья Крыма».
Главное было сделано: Ушаков разломал линию!
Обзывая прусского короля «пентюхом», Екатерина именовала шведского короля «Дон-Густавом» или «фуфлыгой».
– Попадаться мне на язык не советую, – говорила она.
В Стокгольме сложилось очень странное положение: столица Швеции имела уже русских военнопленных, госпиталя ее были заполнены ранеными, но там же еще продолжал находиться и русский посол – граф Разумовский, которому эта забавная ситуация даже нравилась… Безбородко докладывал:
– Ваше величество, испанский посол Гальвес, заменивший спятившего Нормандеса, сказывал мне за ужином, что Мадрид большую нежность к России заимел и гишпанцы склонны посредничать к миру на Балтике. Не послать ли нам в Мадрид палладина Нассау-Зигена для переговоров, потому как, и сами знаете, не стало уже сил с двух фронтов отбиваться.
– Рано быть миру! Сначала я как следует исколочу фуфлыгу на Балтике, а уж потом и замиряться с ним стану…
Вслед за этим возникла странная война Екатерины II с Густавом III. Оба они были плодовитыми писателями и драматургами, мастерами вести спор. Теперь монархи вступили в литературное состязание между собой, заведя в газетах Европы полемику на тему: кто виноват? Густав во всем обвинял Россию, Екатерина осуждала короля. Пожалуй, не было еще примера в истории мировых войн, когда бы наряду со звоном шпаг и грохотом взрывов отчетливо слышался надсадный скрип гусиных перьев, – монархи разоблачали один другого во многих грехах…
Екатерина все-таки отпустила на войну Павла, а потом села сочинять либретто комической оперы «Горе-Богатырь», в которой своего же сына вывела главным идиотом. Горе-Богатырь, женатый на большой дуре Гремиле Шумиловне, жил тем, что воровал изюм из материнской кладовки, а воспитывал его дворянин Кривомозг. Горе-Богатырь надел бумажные латы, взял в руки меч деревянный и отпросился на войну, чтобы геройствовать. Мать, отпуская свое дите, сказала: «Пущай едет, ибо, не взбесясь, собака не пропадает…» Безбородко был против публикации этой вещи.
– Тут и любой поймет, кого вы расписываете. Кривомозг – это покойный граф Панин, а Гремила Шумиловна опять беременна. Хорошо ли это – из наследника престола дурачка делать?..
Екатерина обещала не ставить оперу, прежде не посоветовавшись с Потемкиным. Зная, как охоч светлейший до придворных сплетен, она оповещала его: «Дашкова с Нарышкиным в такой ссоре, что, сидя рядом, отворачиваются друг от друга, составляя как бы двуглавого орла империи: ссора из-за пяти сажен земли!» Нарышкин был по натуре шут, а его дача на Петергофской дороге соседствовала с дашковской; вот они, вельможные, и передвигали там заборы, склочничая. На беду свою Нарышкин закупил в Голландии породистых свиней, которые повадились навещать усадьбу Романовны, и княгиня Дашкова жаловалась самой императрице: