Княгиня Дашкова навестила своих крестьян, которых, писала она, «нашла ленивыми и грязными. На десять человек приходилась одна корова, на пять крестьян – одна лошадь… Погода была великолепная, я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни». В этом признании она до конца обнажила свое крепостническое нутро. Отношения же Романовны с императрицей всегда были излишне нервные, женщины с трудом переваривали одна другую, постоянно скользя по лезвию обоюдной ненависти. Что-то спекулятивно-грязное и нечистоплотное издавна пронизывало их вульгарное содружество. «Развращенного тщеславия у Романовны больше, нежели разума, – говорила Екатерина при дворе, – и суета ее не есть признак здравой деятельности…» И уж совсем тогда не понять, почему именно Дашкову она поставила во главе Академии! Сделав княгиню в центре внимания общества, не хотела ли она подвергнуть ее общему остракизму? Ясно: императрица возвысила Романовну не ради науки, а ради себя и своей славы: пусть Европа еще раз ахнет, что Россия – первая в мире! – доверила женщине Академию научную…
Дашкова поступила умно, заехав к Эйлеру на дом, где и просила его, чтобы именно он представил ее академикам.
– Обещаю никогда более не тревожить вас подобными просьбами, – сказала она ему; и, появясь в Академии, извинилась перед ученым синклитом за свое невежество. – Но я свидетельствую уважение к науке, а предстательство за мою скромную особу Леонарда Эйлера да послужит ручательством моих слов…
Сенат запрашивал Екатерину – приводить ли Дашкову к присяге как чиновника государства? «Обязательно, – отвечала императрица, – я ведь не тайком назначила Дашкову». «В июле, – писала Дашкова, – мой сын возвратился из армии, посланный с депешами, возвестившими об окончательном подданстве Крыма». Потемкин был единственным из вельмож, который не стал врагом Дашковой. А княгиня настаивала перед ним, чтобы ей позволили представляться Екатерине обязательно с сыном.
– Разве мой сын не стоит того? – горячилась она.
Ее сын был сделан командиром Сибирского пехотного полка. В молодом князе Павле Дашкове было все что надо: внешность и здоровье, образование и светскость. Не было главного, что определяет человека в обществе, – характера! Свой характер он подчинил материнскому деспотизму, а стоило ему оторваться от матери, и аристократ напивался хуже дворника. Когда Екатерина впервые увидела, как дворцовые лакеи под руки сводят по лестнице молодого Дашкова, она брезгливо фыркнула:
– Этим-то на Руси никого не удивишь! Но стоило для сего дела кончать Эдинбургский университет? Романовна сулила нам сделать из него нового Дэвида Юма или Адама Смита, а получился у нее офицеришка, по углам блюющий…
Прогуливаясь с императрицей в парке Царского Села, Дашкова завела речь о красотах языка русского, о его независимости от корней иностранных. Екатерина охотно соглашалась:
– С русским языком никакой другой не может, мне кажется, сравниться по богатству.
Из беседы двух гуляющих дам возникла мысль: нужна Академия не только научная, но и «Российская», которая бы заботилась о чистоте русского языка, упорядочила бы правила речи и составила словари толковые… Вводя в обиход двора русский национальный костюм, Екатерина желала изгнать не только чуждые моды, но и слова пришлые заменить русскими. Двор переполошился, сразу явилось немало охотников угодить императрице, ей теперь отовсюду подсказывали:
– Браслет – зарукавье, астрономия – звездосчет, пульс – жилобой, анатомия – трупоразодрание, актер – представщик, архивариус – письмоблюд, аллея – просад…
Екатерина долго не могла отыскать синоним одному слову:
– А как же нам быть с иностранною «клизмою»?
– Клизма – задослаб! – подсказала фрейлина Эльмпт.
– Ты у нас умница, – похвалила ее царица…
В честности Дашковой она не ошиблась: Романовна стерегла финансы научные, у нее копеечка даром не пропадала. Однажды, просматривая табель расходов Академии, княгиня обратила внимание, что две бочки спирту уходят куда-то… уж не в сторожей ли? Она позвала хранителя кунсткамеры:
– Куда спирт девается?
– Нередко подливаем его в банки, в коих раритеты хранятся, ибо истопники да полотеры иногда похмеляются.
– Принесите сюда эти банки, – велела Дашкова.
В голубом спирте, наполнившем банки, тихо плавали две головы – мужская и женская, тоже ставшие голубыми.
– Какие красавцы… кто такие?
– Издавна помещены в Академию, одна голова фрейлины Марьи Даниловны Гамильтон, другая – Виллима Монса…
На ближайшем куртаге в Эрмитаже княгиня выставила эти банки на стол, чтобы гости императрицы полюбовались.
– Красивые были люди! – заметил Строганов.
– История старая как мир, – ответила Дашкова.
Мария Гамильтон была фавориткой Петра I, который и отрубил ей голову за измену, а потом отсек голову и – камергеру Виллиму Монсу, который был любовником его жены, императрицы Екатерины I, – история, конечно, старая. И довольно-таки страшная.
Екатерина велела эти головы, из банок не вынимая, тишком вывезти куда-либо за город и на пустыре закопать.
– Однако, – сказала она, – во времена давние галантное усердие фаворитов было профессией опасной. Не так, как в веке нынешнем, когда монархи сделались просвещенными…
Иван Евстратьевич Свешников вернулся на Родину. Шувалов удивился его возвращению из Англии – столь раннему.
– Надоело! – пояснил парень. – Русскому на чужбине делать нечего: у них там свои дела, у нас свои. Да и пьют милорды так, что редко с трезвым поговоришь…